Василий Никифоров-Волгин. Юродивый

Вечерняя степь в синих снежных переливах. Звонко морозная дорога, верстовой поникший столб, ветер и шуршистый тихий дым зачинающейся вьюги. По дороге идет путник. Без шапки, в рваном полушубке, седой и сгорбленный. Он шел истовым монашеским шагом и пел по древнему заунывно и молитвенно:

Вы голуби, вы белые.
Мы не голуби, мы не белые.
Мы ангелы охранители,
А душам вашим покровители.

Навстречу путнику гром бубенчиков и песня.

Из синих пушистых глубин вынырнули деревенские сани, с седою от снега лошадью. В санях сидели пьяные мужики, пели песню и обнимались.

— А… Никитушка! — загомонили они, останавливая лошадь. Куда плетешься, Богова душа?

Путник улыбнулся им и поклонился в пояс. От улыбки его глаза мужиков стали тихими и светлыми.

— Господь туда зовет… — зябко прошептал путник, указывая в степную завьюженную даль.

— Замерзнешь ты в степи!.. Ишь, снег-то пошел какой неуемный!

— Это не снег, а цветики беленькие, — строго ответил Никитушка, — Господни цветики!…

Поглядел на дымно-сизое небо и с улыбкой досказал:

— Весна на небесах… Яблоньки райские осыпаются!..

Мужики задумались, а потом, вспомнив что-то, засуетились:

— Никитушка! Не хорошо быть в степи одному. Садись к нам в сани. Поедем в гости, а?

Никитушка замахал руками.

— Не замайте меня, ибо на мне рука Господня!…

Один из мужиков, самый пьяный и лихой с вида, грузно сошел с саней и, сорвав с головы лохматую шапку, угрюмо молвил:

— Благослови меня недостойного! Ты святой!…

Никитушка рассмеялся и запел:

«Воскресение день, просветимся людие.
Пасха, Господня Пасха,
от смерти бо к жизни, и от земли к небеси!…»

Смотрели на него затаенными, древне-русскими глазами. Самый пьяный и лихой с вида растроганно протянул Никитушке шапку и сказал:

— Прими от меня. Холодно тебе. А я без шапки доеду!

Путник скорбно отстранился от дара, низко поклонился мужикам, и ушел от них…

Долго смотрели ему вслед, и молчали.

Когда замолкли вдали бубенцы, то Никитушка повернулся в сторону уезжающих и перекрестил их.

С тонким льдистым посвистом, звеня снежной поземкой, колыхался по степи вьюжный ветерок.

С мертвой ракиты упал голубь, забитый морозом. Никитушка поднял его, запрятал за пазуху, и тихо улыбаясь, слушал, как вздрагивала окоченевшая птица.

Наступала долгая степная ночь. Вдали послышался озябший собачий лай, и засветили желтые крестьянские огни. Среди сугробов, вскрай дороги, стояла черная бревенчатая изба.

Путник вошел в теплое нутро ее и остановился на пороге. В тусклом свете керосиновой лампы, за длинным щербатым столом, сидело пять мужиков и пило водку.

Из сидящих за столом выделялся, как береза среди черных елей, лишь один. Был он ясноликим, кудрявым, ладным, с высоким чистым лбом.

При взгляде на вошедшего старика, он перестал пить, и глаза его стали тревожными.

— Кто это? — шопотом спросил он у хозяина.

— Никитушка, — ответил тот дряблым от опьянения голосом, — юрод. Ни то блажен муж, ни то вскуе шаташася. Нам не разобрать. Мавра! — крикнул он за перегородку, — подай Никитушке штей!

— Да что это ты, Федор, так на него воззрился? — обратился он к кудрявому, — выпей жбанчик!

Федор залпом выпил водку и рассмеялся шипящим и ползучим смехом, от которого все вздоргнули.

— Что это тебя проняло-то? — спросили его.

— Старик мне преподобного напомнил, мощи которого я из гробницы выбросил!

— Какого преподобного? — испуганно съежились мужики. — Выпил ты, Федюшка, лишнего. Муть у тебя в голове пошла!

— Хотите, расскажу? — со смехом спросил Федор.

— Зачем же ты смеешься? — угрюмо заметили ему.

— Это я так. Я, братишки, не смеюсь. Смех этот, братишки, у меня вроде болезни. Итак, слушайте: в Сретенском монастыре вскрыли мы мощи одного святого и выбросили их на улицу…

За перегородкой послышался стон Мавры. Мужики опустили головы и старались не смотреть друг на друга.

— После этого пошли мы в трактир…

У Федора останавливалось дыхание, и лицо перекашивалось судорогами.

— Сколько я пил в трактире — не помню! Чем больше пью, тем на душе страшнее… И все время стоит рядом угодник в черной схиме, и желтые руки тянет ко мне… и шепчет что-то…

— Шепчет? — переспросил один из мужиков помутневшим голосом и тревожно посмотрел в темное окно.

— Я как вскрикнул в трактире! Меня успокаивать стали… После этого я в горячке пролежал больше месяца… И вот теперь, братишки, куда я не пойду, за мною все тень угодника ходит…

— Ты только не смейся, — перебили Федора, — не хорошо ты смеешься!

— Я не смеюсь, братишки! Я же вам сказал, что это у меня вроде болезни!

— Это не снег, а цветы райские осыпаются, —
прошептал Никитушка, держа в руках обогретого голубя.

Он склонился над ним и пел однообразно и причитно:

«Вы, голуби, вы белые… баю, баюшки баю…»

Федор цепко прислушивался к заунывному баюканью юродивого, и ухватившись за руку хозяина, опять спросил его:

— Кто это?

— Я же говорю тебе, завьюженный ты человек, что это Никитушка, Божий человек. Погляди-тка, он голубя спать укладывает…

— У него лицо, как у того… и руки тонкие, желтые… его!

— У кого, Федор?

— У преподобного!.. Мощи которого я вскрывал…

Из-за перегородки вышла Мавра и спросила Федора:

— А почто ты это делал? Матушка, что-ли, тебя не благословила, али Ангел-хранитель тебя покинул?

— Ты волк! — пробормотал охмелевший мужик, погрозив Федору землистым пальцем.

— Это верно, что я волк; по натуре-то своей я жалостный. Ежели, например, запоют, бывало, монахи панафиду, али акафист, то у меня на глазах слезы, и душа от жалости на части разрывается! Вот и поймите вы меня, братишки!

Мавре хотелось успокоить его, но вместо утешительных слов она подошла к иконе и затеплила лампаду.

Федор смотрел на Божий огонек, и лицо его светлело, и опять он казался березой среди черных угрюмых елей.

Когда все улеглись спать, то Федор подошел к лежащему на скамейке юродивому и поклонился ему до земли.

Никитушка приподнялся со своего ложа, обнял его и благословил.