Лидия Чарская Записки маленькой гимназистки

   В чужой город, к чужим людям

Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! — стучат колёса, и поезд быстро мчится всё вперёд и вперёд.

Мне слышатся в этом однообразном шуме одни и те же слова, повторяемые десятки, сотни, тысячи раз. Я чутко прислушиваюсь, и мне кажется, что колёса выстукивают одно и то же, без счёта, без конца: вот так-так! вот так-так! вот так-так!

Колёса стучат, а поезд мчится и мчится без оглядки, как вихрь, как стрела…

В окне навстречу нам бегут кусты, деревья, станционные домики и телеграфные столбы, наставленные по откосу полотна железной дороги…

Или это поезд наш бежит, а они спокойно стоят на одном месте? Не знаю, не понимаю.

Впрочем, я многого не понимаю, что случилось со мною за эти последние дни.

Господи, как всё странно делается на свете! Могла ли я думать несколько недель тому назад, что мне придётся покинуть наш маленький уютный домик на берегу Волги и ехать одной-одинёшеньке за тысячи вёрст к каким-то дальним, совершенно неизвестным родственникам?.. Да, мне всё ещё кажется, что это только сон, но — увы! — это не сон!..

— Петербург! — раздался за моей спиной голос кондуктора, и я увидела перед собою его доброе широкое лицо и густую рыжеватую бороду.

Этого кондуктора звали Никифором Матвеевичем. Он всю дорогу заботился обо мне, поил меня чаем, постлал мне постель на лавке и, как только у него было время, всячески развлекал меня. У него, оказывается, была моих лет дочурка, которую звали Нюрой и которая с матерью и братом Серёжей жила в Петербурге. Он мне и адрес даже свой в карман сунул — «на всякий случай», если бы я захотела навестить его и познакомиться с Нюрочкой.

— Очень уж я вас жалею, барышня, — говорил мне не раз во время моего недолгого пути Никифор Матвеевич, — потому сиротка вы, а Бог сироток велит любить. И опять, одна вы, как есть одна на свете; петербургского дяденьки своего не знаете, семьи его также… Нелегко ведь… А только если уж очень невмоготу станет, вы к нам приходите. Меня дома редко застанете, потому в разъездах я всё больше, а жена с Нюркой вам рады будут. Они у меня добрые…

Я поблагодарила ласкового кондуктора и обещала ему побывать у него…

— Петербург! — ещё раз выкрикнул за моей спиной знакомый голос и, обращаясь ко мне, добавил: — Вот и приехали, барышня. Дозвольте я вещички ваши соберу, а то после поздно будет. Ишь суетня какая!

И правда, в вагоне поднялась страшная суматоха. Пассажиры и пассажирки суетились и толкались, укладывая и увязывая вещи. Какая-то старушка, ехавшая напротив меня всю дорогу, потеряла кошелёк с деньгами и кричала, что её обокрали. Чей-то ребёнок плакал в углу. У двери стоял шарманщик и наигрывал тоскливую песенку на своём разбитом инструменте.

Я выглянула в окно. Господи! Сколько труб я увидела! Трубы, трубы и трубы! Целый лес труб! Из каждой трубы вился серый дымок и, поднимаясь вверх, расплывался в небе. Моросил мелкий осенний дождик, и вся природа, казалось, хмурилась, плакала и жаловалась на что-то.

Поезд пошёл медленнее. Колёса уже не выкрикивали своё неугомонное «вот так-так!». Они стучали теперь значительно протяжнее и тоже точно жаловались на то, что машина насильно задерживает их бойкий, весёлый ход. И вот поезд остановился.

— Пожалуйте, приехали, — произнёс Никифор Матвеевич.

И, взяв в одну руку мой тёплый платок, подушку и чемоданчик, а другою крепко сжав мою руку, повёл меня из вагона, с трудом протискиваясь через толпу.

 

   Семейство Икониных. Первые невзгоды

— Матильда Францевна привезла девочку!

— Твою кузину, а не просто девочку.

— И твою тоже!

— Врёшь! Я не хочу никакой кузины! Она нищая.

— И я не хочу!

— И я! И я!

— Звонят! Ты оглох, Фёдор?

— Привезла! Привезла! Ура!

Всё это я слышала, стоя перед обитой тёмно-зелёной клеёнкой дверью. На прибитой к двери медной дощечке было выведено крупными красивыми буквами:

ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК
МИХАИЛ ВАСИЛЬЕВИЧ ИКОНИН

За дверью послышались торопливые шаги, и лакей в чёрном фраке и белом галстуке, такой, какого я видела только на картинках, широко распахнул дверь.

Едва только я перешагнула порог её, как кто-то быстро схватил меня за руку, кто-то тронул за плечи, кто-то закрыл мне рукою глаза, в то время как уши мои наполнились шумом, звоном и хохотом, от которого у меня разом закружилась голова.

Когда я очнулась немного и глаза мои снова могли смотреть, я увидела, что стою посреди роскошно убранной гостиной с пушистыми коврами на полу, с нарядной позолоченной мебелью, с огромными зеркалами, от потолка до пола. Такой роскоши мне никогда ещё не доводилось видеть, и потому немудрено, если всё это показалось мне сном.

Вокруг меня толпились трое детей: одна девочка и два мальчика. Девочка была ровесница мне. Белокурая, нежная, с длинными вьющимися локонами, перевязанными розовыми бантиками у висков, с капризно вздёрнутой верхней губой, она казалась хорошенькой фарфоровой куколкой. На ней было надето очень нарядное белое платьице с кружевным воланом и розовым же кушаком. Один из мальчиков, тот, который был значительно старше, одетый в форменный гимназический мундирчик, очень походил на сестру; другой, маленький, кудрявый, казался не старше шести лет. Худенькое, живое, но бледное его личико казалось болезненным на вид, но пара карих и быстрых глазёнок так и впилась в меня с самым живым любопытством.

Это были дети моего дяди — Жоржик, Нина и Толя, о которых мне не раз рассказывала покойная мамочка.

Дети молча смотрели на меня. Я — на детей.

Минут пять длилось молчание.

И вдруг младший мальчуган, которому наскучило, должно быть, стоять так, неожиданно поднял руку и, ткнув в меня указательным пальцем, произнёс:

— Вот так фигура!

— Фигура! Фигура! — вторила ему белокурая девочка. — И правда: фи-гу-ра! Толька верно сказал!

И она запрыгала на одном месте, хлопая в ладоши.

— Очень остроумно, — произнёс в нос гимназист, — есть чему смеяться. Просто она мокрица какая-то!

— Как мокрица? Отчего мокрица? — так и всколыхнулись младшие дети.

— Да вон, разве не видите, как она пол намочила. В калошах ввалилась в гостиную. Остроумно, нечего сказать! Вон наследила как! Лужа. Мокрица и есть.

— А что это такое — мокрица? — полюбопытствовал Толя, с явным почтением глядя на старшего брата.

— Мм… мм… мм… — смешался гимназист, — мм… Это цветок такой: когда к нему прикоснёшься пальцем, он сейчас и закроется… Вот…

— Нет, вы ошибаетесь, — вырвалось у меня против воли. (Мне покойная мама читала и про растения, и про животных, и я очень много знала для своих лет.) — Цветок, который закрывает свои лепестки при прикосновении, — это мимоза, а мокрица — это водяное животное, вроде улитки.

— Ммм… — мычал гимназист. — Не всё ли равно, цветок или животное? У нас ещё этого не проходили в классе. А вы чего с носом суётесь, когда вас не спрашивают? Ишь какая умница выискалась! — внезапно накинулся он на меня.

— Ужасная выскочка! — вторила ему девочка и прищурила свои голубые глазки. — Вы лучше бы за собой следили, чем Жоржа поправлять, — капризно протянула она. — Жорж умнее вас, а вы вот в калошах в гостиную влезли. Очень красиво!

— Остроумно! — снова процедил гимназист.

— А ты всё-таки мокрица! — пропищал его братишка и захихикал. — Мокрица и нищая!

Я вспыхнула. Никто ещё не называл меня так. Прозвище нищей обидело меня больше всего остального. Я видела нищих у паперти церквей и не раз сама подавала им деньги по приказанию мамочки. Они просили «ради Христа» и протягивали за милостыней руку. Я руки за милостыней не протягивала и ничего ни у кого не просила. Значит, он не смеет называть меня так. Гнев, горечь, озлобление — всё это разом закипело во мне, и не помня себя я

схватила моего обидчика за плечи и стала трясти его изо всей силы, задыхаясь от волнения и гнева.

— Не смей говорить так! Я не нищая! Не смей называть меня нищей! Не смей! Не смей!

— Нет, нищая! Нет, нищая! Ты у нас из милости жить будешь. Твоя мама умерла и денег тебе не оставила. И обе вы нищие, да! — как заученный урок повторял мальчик. И, не зная, ещё чем досадить мне, он высунул язык и стал делать перед моим лицом самые невозможные гримасы. Его брат и сестра хохотали от души, потешаясь этой сценой.

Никогда не была я злючкой, но когда Толя обидел мою мамочку, я вынести этого не могла. Страшный порыв злобы охватил меня, и с громким криком, не задумываясь и сама не помня, что делаю, я изо всей силы толкнула моего двоюродного братца.

Он сильно пошатнулся сначала в одну сторону, потом в другую и, чтобы удержать равновесие, схватился за стол, на котором стояла ваза. Она была очень красивая, вся расписанная цветами, аистами и какими-то смешными черноволосыми девочками в цветных длинных халатах, в высоких причёсках и с раскрытыми веерами у груди.

Стол закачался не меньше Толи. С ним закачалась и ваза с цветами и чёрненькими девочками. Потом ваза скользнула на пол… Раздался оглушительный треск.

Трах!

И чёрненькие девочки, и цветы, и аисты — всё смешалось и исчезло в одной общей груде черепков и осколков.

 

   Филька пропал. Меня хотят наказать

Опять зажгли громадную висячую люстру в столовой и поставили свечи на обоих концах длинного стола. Опять неслышно появился Фёдор с салфеткой в руках и объявил, что кушать подано. Это было на пятый день моего пребывания в доме дяди. Тётя Нелли, очень нарядная и очень красивая, вошла в столовую и заняла своё место. Дяди не было дома: он должен был сегодня приехать очень поздно. Все мы собрались в столовой, только Жоржа не было.

— Где Жорж? — спросила тётя, обращаясь к Матильде Францевне. Та ничего не знала.

И вдруг, в эту самую минуту, Жорж как ураган ворвался в комнату и с громкими криками бросился на грудь матери.

Он ревел на весь дом, всхлипывая и причитая. Всё его тело вздрагивало от рыданий. Жорж умел только дразнить сестёр и брата и «остроумить», как говорила Ниночка, и потому было ужасно странно видеть его самого в слезах.

— Что? Что такое? Что случилось с Жоржем? — спрашивали все в один голос.

Но он долго не мог успокоиться.

Тётя Нелли, которая никогда не ласкала ни его, ни Толю, говоря, что мальчикам ласка не приносит пользы, а что их следует держать строго, в этот раз нежно обняла его за плечи и притянула к себе.

— Что с тобою? Да говори же, Жоржик! — самым ласковым голосом просила она сына.

Несколько минут ещё продолжалось всхлипывание. Наконец Жорж выговорил с большим трудом прерывающимся от рыданий голосом:

— Филька пропал… мама… Филька…

— Как? Что? Что такое?

Все разом заахали и засуетились. Филька — это был не кто иной, как сова, напугавшая меня в первую ночь моего пребывания в доме дяди.

— Филька пропал? Как? Каким образом?

Но Жорж ничего не знал. И мы знали не больше его. Филька жил всегда, со дня своего появления (то есть с того дня, как дядя привёз его однажды, возвратившись с пригородной охоты), в большой кладовой, куда входили очень редко, в определённые часы, и куда сам Жорж являлся аккуратно два раза в день, чтобы кормить Фильку сырым мясом и подрессировать его на свободе. Он просиживал долгие часы в гостях у Фильки, которого любил, кажется, гораздо больше родных сестёр и брата. По крайней мере, Ниночка уверяла всех в этом.

И вдруг — Филька пропал!

Тотчас после обеда все принялись за поиски Фильки. Только Жюли и меня отправили в детскую учить уроки.

Лишь только мы остались одни, Жюли сказала:

— А я знаю, где Филька!

Я подняла на неё глаза, недоумевая.

— Я знаю, где Филька! — повторила горбунья. — Это хорошо… — неожиданно заговорила она, задыхаясь, что с нею было постоянно, когда она волновалась, — это очень даже хорошо. Жорж мне сделал гадость, а у него пропал Филька… Очень, очень даже хорошо!

И она торжествующе хихикнула, потирая руки.

Тут мне разом припомнилась одна сцена — и я поняла всё.

В тот день, когда Жюли получила единицу за Закон Божий, дядя был в очень дурном настроении. Он получил какое-то неприятное письмо и ходил бледный и недовольный весь вечер. Жюли, боясь, что ей достанется больше, нежели в другом случае, попросила Матильду Францевну не говорить в этот день об её единице, и та обещала. Но Жорж не выдержал и нечаянно или нарочно объявил во всеуслышание за вечерним чаем:

— А Жюли получила кол из Закона Божия!

Жюли наказали. И в тот же вечер, ложась спать, Жюли погрозила кому-то кулаками, лёжа уже в постели (я зашла в эту минуту случайно в их комнату), и сказала:

— Ну уж я ему припомню за это. Он у меня попляшет!..

И она припомнила — на Фильке. Филька исчез. Но как? Как и куда могла маленькая, двенадцатилетняя девочка спрятать птицу — этого я угадать не могла.

— Жюли! Зачем ты сделала это? — спросила я, когда мы вернулись в классную после обеда.

— Что сделала? — так и встрепенулась горбунья.

— Куда ты дела Фильку?

— Фильку? Я? Я дела? — вскричала она, вся бледная и взволнованная. — Да ты с ума сошла! Я не видела Фильки. Убирайся, пожалуйста.

— А зачем же ты… — начала я и не докончила. Дверь широко распахнулась, и Матильда Францевна, красная, как пион, влетела в комнату.

— Очень хорошо! Великолепно! Воровка! Укрывательница! Преступница! — грозно потрясая руками в воздухе, кричала она.

И прежде чем я успела произнести хоть слово, она схватила меня за плечи и потащила куда-то.

Передо мною замелькали знакомые коридоры, шкапы, сундуки и корзины, стоявшие там по стенам. Вот и кладовая. Дверь широко распахнута в коридор. Там стоят тётя Нелли, Ниночка, Жорж, Толя.

— Вот! Я привела виновную! — торжествующе вскричала Матильда Францевна и толкнула меня в угол.

Тут я увидела небольшой сундучок и в нем распростёртого на дне мёртвого Фильку. Сова лежала, широко распластав крылья и уткнувшись клювом в доску сундука. Должно быть, она задохнулась в нём от недостатка воздуха, потому что клюв её был широко раскрыт, а круглые глаза почти вылезли из орбит.

Я с удивлением посмотрела на тётю Нелли.

— Что это такое? — спросила я.

— И она ещё спрашивает! — вскричала, или, вернее, взвизгнула, Бавария. — И она ещё осмеливается спрашивать — она, неисправимая притворщица! — кричала она на весь дом, размахивая руками, как ветряная мельница своими крыльями.

— Я ни в чём не виновата! Уверяю вас! — произнесла я тихо.

— Не виновата! — произнесла тётя Нелли и прищурила на меня свои холодные глаза. — Жорж, кто, по-твоему, спрятал сову в ящик? — обратилась она к старшему сыну.

— Конечно Мокрица, — произнёс он уверенным голосом. — Филька напугал её тогда ночью. И вот она в отместку за это… Очень остроумно… — И он снова захныкал.

— Конечно Мокрица! — подтвердила его слова Ниночка.

Меня точно варом обдало. Я стояла, ровно ничего не понимая. Меня обвинили — и в чём же? В чём я совсем, совсем не была виновата.

Один Толя молчал. Глаза его были широко раскрыты, а лицо побелело, как мел. Он держался за платье своей матери и не отрываясь смотрел на меня.

Я снова взглянула на тётю Нелли и не узнала её лица. Всегда спокойное и красивое, оно как-то подёргивалось в то время, когда она говорила:

— Вы правы, Матильда Францевна. Девочка неисправима. Надо попробовать наказать её чувствительно. Распорядитесь, пожалуйста. Пойдёмте, дети, — произнесла она, обращаясь к Нине, Жоржу и Толе.

И, взяв младших за руки, вывела их из кладовой.

На минуту в кладовую заглянула Жюли. У неё было совсем уже бледное, взволнованное лицо, и губы её дрожали точь-в-точь как у Толи.

Я взглянула на неё умоляющими глазами.

— Жюли! — вырвалось из моей груди. — Ведь ты знаешь, что я не виновата. Скажи же это.

Но Жюли ничего не сказала, повернулась на одной ножке и исчезла за дверью.

В ту же минуту Матильда Францевна высунулась за порог и крикнула:

— Дуняша! Розог!

Я похолодела. Липкий пот выступил у меня на лбу. Что-то клубком подкатило к груди и сжало горло.

Меня? Высечь? Меня — мамочкину Леночку, которая была всегда такой умницей в Рыбинске, на которую все не нахвалились?.. И за что? За что?

Не помня себя я кинулась на колени перед Матильдой Францевной и, рыдая, покрывала поцелуями её руки с костлявыми крючковатыми пальцами.

— Не наказывайте меня! Не бейте! — кричала я исступлённо. — Ради Бога, не бейте! Мамочка никогда не наказывала меня. Пожалуйста. Умоляю вас! Ради Бога!

Но Матильда Францевна и слышать ничего не хотела. В ту же минуту просунулась в дверь рука Дуняши с каким-то отвратительным пучком. Лицо у Дуняши было всё залито слезами. Очевидно, доброй девушке было жаль меня.

— А-а, отлично! — прошипела Матильда Францевна и почти вырвала розги из рук горничной. Потом подскочила ко мне, схватила меня за плечи и изо всей силы бросила на один из сундуков, стоявших в кладовой.

Голова у меня закружилась сильнее. Во рту стало горько, и как-то холодно зараз. И вдруг…

— Не смейте трогать Лену! Не смейте! — прозвенел над моей головой чейто дрожащий голос.

Я быстро вскочила на ноги. Точно что-то подняло меня. Передо мной стоял Толя. По его детскому личику катились крупные слёзы. Воротник курточки съехал в сторону. Он задыхался. Видно, что мальчик спешил сюда сломя голову.

— Мадемуазель, не смейте сечь Лену! — кричал он вне себя. — Лена сиротка, у неё мама умерла… Грех обижать сироток! Лучше меня высеките. Лена не трогала Фильку! Правда же, не трогала! Ну что хотите сделайте со мною, а Лену оставьте!

Он весь трясся, весь дрожал, всё его тоненькое тельце ходуном ходило под бархатным костюмом, а из голубых глазёнок текли всё новые и новые потоки слёз.

— Толя! Сейчас же замолчи! Слышишь, сию же минуту перестань реветь! — прикрикнула на него гувернантка.

— А вы не будете Лену трогать? — всхлипывая, прошептал мальчик.

— Не твоё дело! Ступай в детскую! — снова закричала Бавария и взмахнула надо мною отвратительным пучком прутьев.

Но тут случилось то, чего не ожидали ни я, ни она, ни сам Толя: глаза у мальчика закатились, слёзы разом остановились, и Толя, сильно пошатнувшись, изо всех сил грохнулся в обмороке на пол.

Поднялся крик, шум, беготня, топот.

Гувернантка бросилась к мальчику, подхватила его на руки и понесла куда-то. Я осталась одна, ничего не понимая, ни о чём не соображая в первую минуту. Я была очень благодарна милому мальчику за то, что он спас меня от позорного наказания, и в то же время я готова была быть высеченной противной Баварией, лишь бы Толя остался здоров.

Размышляя таким образом, я присела на край сундука, стоявшего в кладовой, и сама не знаю как, но сразу заснула, измученная перенесёнными волнениями.

 

   Маленький друг и ливерная колбаса

— Тс! Ты не спишь, Леночка?

Что такое? Я в недоумении открываю глаза. Где я? Что со мною?

Лунный свет льётся в кладовую через маленькое окошко, и в этом свете я вижу маленькую фигурку, которая тихо прокрадывается ко мне.

На маленькой фигурке длинная белая сорочка, в каких рисуют ангелов, и лицо у фигурки — настоящее лицо ангелочка, беленькое-беленькое, как сахар. Но то, что фигурка принесла с собою и протягивала мне своей крошечной лапкой, никогда не принесёт ни один ангел. Это что-то — не что иное, как огромный кусок толстой ливерной колбасы.

— Ешь, Леночка! — слышится мне тихий шёпот, в котором я узнаю голосок моего недавнего защитника Толи. — Ешь, пожалуйста. Ты ничего ещё не кушала с обеда. Я подождал, когда они все улягутся, и Бавария также, пошёл в столовую и принёс колбасу из буфета.

— Но ведь ты был в обмороке, Толечка! — удивилась я. — Как же тебя пустили сюда?

— Никто и не думал меня пускать. Вот смешная девочка! Я сам пошёл. Бавария уснула, сидя у моей постели, а я к тебе… Ты не думай… Ведь со мной часто это случается. Вдруг голова закружится, и — бух! Я люблю, когда со мною это бывает. Тогда Бавария пугается, бегает и плачет. Я люблю, когда она пугается и плачет, потому что тогда ей больно и страшно. Я её ненавижу, Баварию, да! А тебя… тебя… — Тут шёпот оборвался разом, и вмиг две маленькие захолодевшие ручонки обвили мою шею, и Толя, тихо всхлипывая и прижимаясь ко мне, зашептал мне на ухо: — Леночка! Милая! Добрая! Хорошая! Прости ты меня, ради Бога… Я был злой, нехороший мальчишка. Я тебя дразнил. Помнишь? Ах, Леночка! А теперь, когда тебя мамзелька выдрать хотела, я разом понял, что ты хорошая и ни в чём не виновата. И так мне жалко тебя стало, бедную сиротку! — Тут Толя ещё крепче обнял меня и разрыдался навзрыд.

Я нежно обвила рукою его белокурую головку, посадила его к себе на колени, прижала к груди. Что-то хорошее, светлое, радостное наполнило мою душу. Вдруг всё стало так легко и отрадно в ней. Мне казалось, что сама мамочка посылает мне моего нового маленького друга. Я так хотела сблизиться с кем-нибудь из детей Икониных, но в ответ от них получала одни только насмешки и брань. Я охотно бы всё простила Жюли и подружилась с нею, но она оттолкнула меня, а этот маленький болезненный мальчик сам пожелал приласкать меня. Милый, дорогой Толя! Спасибо тебе за твою ласку! Как я буду любить тебя, мой дорогой, милый!

А белокурый мальчик говорил между тем:

— Ты прости мне, Леночка… всё, всё… Я хоть больной и припадочный, а всё же добрее их всех, да, да! Кушай колбасу, Леночка, ты голодна. Непременно кушай, а то я буду думать, что ты всё ещё сердишься на меня!

— Да, да, я буду кушать, милый, милый Толя!

И тут же, чтобы сделать ему удовольствие, я разделила пополам жирную, сочную ливерную колбасу, одну половину отдала Толе, а за другую принялась сама.

В жизни моей никогда не ела я ничего вкуснее!

Когда колбаса была съедена, мой маленький друг протянул мне ручонку и сказал, робко поглядывая на меня своими ясными глазками:

— Так помни же, Леночка: Толя теперь твой друг!

Я крепко пожала эту запачканную ливером ручонку и тотчас же посоветовала ему идти спать.

— Ступай, Толя, — уговаривала я мальчика, — а то явится Бавария…

— И не посмеет ничего сделать. Вот! — прервал он меня. — Ведь папа раз навсегда запретил ей волновать меня, а то у меня от волнения случаются обмороки… Вот она и не посмела. А только я всё-таки пойду спать, и ты иди тоже.

Поцеловав меня, Толя зашлёпал босыми ножонками по направлению к двери. Но у порога он остановился. По лицу его промелькнула плутоватая улыбка.

— Спокойной ночи! — сказал он. — Иди и ты спать. Бавария давно уже заснула. Впрочем, и совсем она не Бавария, — прибавил он лукаво.

— Я узнал. Она говорит, что она из Баварии родом. А это неправда. Из Ревеля она. Ревельская килька. Вот она кто, мамзелька наша! Килька, а важничает… ха-ха-ха!

И, совсем позабыв о том, что Матильда Францевна может проснуться, а с нею и все в доме, Толя с громким хохотом выбежал из кладовой.

Я тоже следом за ним отправилась в свою комнату.

От ливерной колбасы, съеденной в неурочный час и без хлеба, у меня во рту оставался неприятный вкус жира, но на душе у меня было светло и радостно. В первый раз со смерти мамочки у меня стало весело на душе: я нашла друга в холодной дядиной семье.