В.Дегтев.Вечная память

Шли мы тогда, батюшка, из Владивостока в порт Ванино. Рейс был последний в сезоне. Шансов успеть до ледостава почти не оставалось. Из Ванино сообщили, что у них на рейде уже появились льдины. Я недоумевал: зачем послали так поздно? Однако надеялся, что зима припозднится и удастся проскочить. Тихая и теплая погода в японском море давала основания для таких надежд.

На борту у меня был особый груз – осужденные священники, настоятели монастырей, высшие иерархи. Надо сказать, однажды мне уже приходилось переправлять заключенных – страшно вспомнить. В этот раз совсем другое дело. Ни тебе голодовок, ни поножовщины, ни шума, ни криков. Охранники маялись от безделья. Они даже гулять стали выпускать на палубу, не боясь, что кто-нибудь из осужденных бросится за борт. Ведь самоубийство по христианским понятиям самый тяжкий грех. На прогулках святые отцы чинно ходили по кругу, худые, прямые, в черных длинных одеждах, ходили и молчали, или тихо переговаривались. Странно, но, кажется, никто из них даже морской болезнью не страдал, в отличие от охранников, всех этих мордастых увольней, которые чуть только поднимется небольшая зыбь, то и дело высовывали рожи за борт. И был среди монахов мальчик Алеша. Послушник, лет 12 от роду. Когда в носовом трюме устраивалось моление, часто можно было слышать его голос. Алеша пел чистейшим альтом, пел звонко, сильно и с глубокой верой, так, что даже грубая обшивка отзывалась ему. У Алеши была собака Пушок. Рыжеватый такой песик. Собака была ученая, понимала все, что Алеша говорил. Скажет мальчик бывало: «Пушок, стой!» — и пес стоит на задних лапах как столбик; прикажет: «Ползи!» — и пес ползет, высунув от усердия язык, вызывая у отцов смиренные улыбки, а охрану приводя в восторг; хлопнет в ладоши: «Голос!» — и верный друг лает заливисто и с готовностью; «Аф! Аф!». Все заключенные любили Алешу и его кобелька. Полюбили скоро и мои матросы, даже охрана улыбалась при виде этой парочки. Пушок понимал не только слова хозяина, он мог читать даже его мысли: стоило Алеше посмотреть в преданные глаза, и пес уже бежал выполнять то, о чем мальчик подумал. Наш замполит Яков Наумыч Минкин, в прошлом циркач, восхищался Пушком: уникальная собака с удивительными способностями, цены ей нет. Пытался прикармливать пса, но тот почему-то к нему не шел и корма не брал. Однажды на прогулке наш старпом подарил Алеше свой старый свитер. С каждым днем заметно холодало. Мальчик зяб в своей вытертой ряске. Алеша только посмотрел Пушку в глаза – и пес, подойдя к старпому, лизнул его в руку. Старик так растрогался. Возвращаясь к хозяину, пес ни с того, ни с сего облаял Якова Наумыча, спешившего куда-то. Чуть было не укусил.

Мне не понятно было такое поведение собаки. Однако на другой день все стало ясно. Я зашел к замполиту в каюту неожиданно, кажется, без стука, и увидел в его руках массивный серебряный крест. Яков им любовался. Крест был прикреплен колечком к жетону. Короной увенчан жетон, на нем – зеленое поле, а на поле — серебряный олень с ветвистыми рогами, пронзенный серебряной стрелой. Яков перехватил мой взгляд. «А наш-то послушник, оказывается, князь!» — сказал он как ни в чем не бывало и кивнул на крест с гербом.

Вот так мы и шли, батюшка, пять суток и вот на шестой день плавания Яков спросил координаты. Я сказал. Он озадаченно пробурчал что-то и спустился в носовой трюм. Вскоре вернулся с Пушком подмышкой. Пушок скулил. Алеша, слышно было, плакал. Кто-то из монахов успокаивал его. Замполит запер пса в своей каюте, и я расслышал, как он спросил о координатах штурмана и резко одернул старпома, попутавшегося его усовестить: «Не твое дело!». После чего послонялся какое-то время по палубе, нервно пожимая кулаки, потом опять сходил в свою каюту и вернулся с черным пакетом в сургучных печатях. Вновь спросил у меня координаты. Я сказал: такие-то. Тогда он торжественно вручил мне пакет. Я сломал печати. В пакете был приказ.

Вы слышите, батюшка, — мне приказывалось: остановить машину, открыть кингстоны и затопить пароход вместе с «грузом». Команду и охрану снимет встречный эсминец. Я опешил. И с минуту ничего не мог сказать. Может, ошибка?. Но тут подошел радист и передал радиограмму с эсминца «Беспощадный боец революции Лев Троцкий» — корабль уже входил в наш квадрат. Что я мог поделать – приказ есть приказ. Помня о долге капитана, я спустился в каюту, умылся, переоделся во все чистое. Облачился в парадный китель, как требует того морская традиция. Внутри у меня было – как на покинутой площади. Долго не выходил из каюты, находя себе всякие мелкие заботы, и все время чувствовал, как из зеркала на меня смотрело бескровное чужое лицо.

Когда поднялся на мостик, прямо по курсу увидел эсминец, увидел дымы эсминца. Собрал команду и объявил приказ, повел взглядом: кто?. Моряки молчали потупив глаза, а Минкин неловко разводил руками. Во мне что-то натянулось: все они могут отказаться, все – кроме меня!

— В таком случае я – сам!

Спустился в машинное отделение, машина уже стояла и лишь слышно было, как она остывает, потрескивая, — и, со звоном в затылке, отдраил кингстоны. Под ноги хлынула зеленая, по зимнему, густая вода, промочила ботинки – холода я не почувствовал. Поднявшись на палубу – железо прогибалось, — увидел растерянного замполита, тот бегал, заглядывал под снасти и звал:

-Пушок! Пушок!

В ответ – ни звука. Из машинного отделения был слышен гул бурлящей воды. Я торжественно шел по палубе весь в белом, видел себя самого со стороны и остро как бывает во сне, осознавал смертную важность момента. Был доволен тем, как держался казался себе суровым и хладнокровным. Увы, ни о людях запертых в трюмах, думал, а о том, как выгляжу в этот роковой миг. И сознание, что поступаю по-мужски как в романах – выполняю ужасный приказ, но вместе с тем щепетильно и тщательно соблюдаю долг капитана и моряка, — наполняло сердце трепетом и гордостью. А еще в голове тяжело перекатывалось, что событие это – воспоминания на всю жизнь и немного жалел, что на судне нет фотоаппарата. Из трюмов донеслось:

— Вода! Спасите! Тонем!

И тут мощный бас перекрыл крики и плач: — Помолимся братия! Простим им, не ведают что творят. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – запел он торжественно и громко. За ним подхватил еще один, потом другой, третий. Тюрьма превратилась в храм. Хор звучал так мощно и так слаженно, что дрожала, вибрировала палуба. Всю свою веру вложили монахи в последнюю молитву. Они молились за нас, безбожников, в железном своем храме. А я попирал этот храм ногами.

Баркас спускался последним. Наверное, сотня крыс прыгнула вместе со мной. Ни старпом, ни матрос, стоящие на краю баркаса, не подали мне руки. А какие глаза были у моряков! И только Яков Наумыч рыскал своими маслинами по палубе, звал собаку:

— Пушок! Пушок! Чтоб тебя!

Пес не отзывался. А пароход между тем погружался. Уже осела корма и почти затихли в кормовом трюме голоса. Когда с парохода на баркас прыгнула последняя крыса, — она попала прямо на меня, на мой белый китель, — я дал знак отваливать. Громко сказал: «Простите нас!» — и отдал честь. Я опять нравился самому себе в ту минуту.

— Подождите! – закричал замполит. Еще чуть-чуть. Сейчас он прибежит. Ах, ну и глупый же пес. Подождали. Пес не шел. Пароход опускался. Уже прямо не глазах. И слабели смолкали один за другим голоса монахов, и только в носовом трюме звенел, заливался голос Алеши. Тонкий, пронзительный, он звучал звонко и чисто, серебряным колокольчиком – он звенит и сейчас в моих ушах.

— О мне не рыдайте, плача, бо ничтоже начинах достойное…

А монахи вторили ему:

— Душе моя. Душе моя восстань!

Но все слабее вторили и слабее. А пароход оседал в воду и оседал. Ждать дольше было уже опасно. Мы отплывали.

И вот тогда-то на накренившейся палубе и появился пес. Он постоял посмотрел на нас, потом устало подошел к люку, где все еще звучал голос Алеши; скорбно, с подвизгом, взлаял и лег на железо.

Пароход погрузился. И в мире словно лопнула струна. Все заворожено смотрели на огромную бурлящую воронку, кто-то из матросов громко икал, а старпом еле слышно бормотал: «Со святыми упокой Христе, души рабов твоих, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания, но жизнь бесконечная» — а я тайком оттирал, оттирал с белоснежного рукава жидкий крысиный помет и никак не мог его оттереть. Вот вода сомкнулась.

Ушли в пучину тысяча три брата, послушник Алеша и верный Пушок. Две мили с четвертью до дна в том месте, батюшка.

В.Дегтев  журнал «Православная беседа.» 10/92