Геннадий Катышев.Лешка
Сегодня Благовещение, светлый праздник души. После литургии и водосвятного молебна мы выходим из храма. Как будто не было многочасового стояния, в теле необыкновенная легкость, в душе чистота. На паперти всех ждет особый подарок. Солнце прямо обливает нас своими редкими этой весной щедротами с вершины безбрежного купола безоблачной синевы. Медленно спускаюсь с холма. Я иду не к себе в избушку, совсем в другую сторону. Старая знакомая, монахиня, давно звала на чашку чая, но все по недосугу, мелким заботам, хворям наша встреча откладывалась. Наверное, я тогда еще не был к ней готов, хотя чувствовал какую-то таинственную тягу. Наконец мы «сговорились» на Благовещение разговеться рыбой и отвести душу в беседе. Я очень надеялся, что смогу стать благодарным слушателем.
У дверей домика нас поджидал огромный старый кот, который, судя по свежим отметинам, еще активно участвует в раздирающих душу концертах, но уже не всегда ведущим солистом. Про свои сердечные раны он, естественно, нам поведать не мог, но телесные не скрывал. На голове вырван клок, прокушено ухо, прищуренный глаз слезился. Кот имел вполне приличное имя, но мне показалось, что ему больше подходит кличка Обормот. Как только дверь приоткрылась, разбойник прорвался в дом и стал хрипло требовать рыбы. Получив приличный кусок, зверь заурчал, намекая на нежелательность моего присутствия в любезном его сердцу месте.
В чистой горнице иконы — большие и малые, новые и старые. Лик Спасителя, Иверская, Распятие, великие святые. Много бумажных, но все они находятся в удивительном ансамбле, который воспринимается как нечто целое, поскольку каждая, излучая свою особую чистоту, слагает гармонию цветомузыки. На стенах фотографии подвижников ХХ века, которых матушка Людмила знала лично. Простые строгие лица с очень добрыми глазами жалеючи смотрят на наш мир, который давно уже без остановки скользит в ужасающую бездну своего небытия.
После скромной трапезы мы как-то незаметно уходим в беседу, нас волнует выбор пути, каким образом человек получает подсказки от Провидения, видит ли он расставленные вехи, указывающие на опасные омуты, водовороты, подводные камни, как принимает решения. В избе уютно и покойно. Тикают ходики. Кот, удовлетворив свои потребности на кухне, лениво минует, как бы не замечая, свою лежанку на старых валенках и уверенно подходит к гостю. Тут он, вытягиваясь в свой громадный рост, кладет на меня передние лапы. Зрячий глаз вопрошающе заглядывает в лицо. Я не ожидал от ночного бродяги таких великосветских манер и, уступая навязанным приличиям, вежливо кивнул. Хитрюга тут же устроился на коленях.
А матушка тем временем продолжала:
— Скажу вам, да, пожалуй, тут многие согласятся, что самая действенная молитва — это материнская молитва Богородице. Только бы она дошла, а уж Владычица не медлит, всегда приходит детям на помощь, если видит, что нужна.
Взгляд старой монахини был по-прежнему задумчив, но глаза источали какую-то особенную доброту.
— Вот мы привыкли мимоходом говорить: «Бог милостив», «Господь поможет», а сами того не ведаем, что Он действительно всегда рядом, всегда готов помочь, лишь бы сам человек готов был принять эту помощь. Вот послушайте-ка. Служил в селе Ильинском замечательный священник, отец Николай, великой и светлой души человек. Да вы о нем, конечно, слыхали. Так вот, Господь сподобил его участвовать в спасении одной заблудшей души.
* * *
Рассказывала мне знакомая монахиня, духовная дочь отца Николая, в миру Евдокия. Был у них в послевоенные годы в деревне, что под Киржачом, бедовый парень. Звали его Лешка. Прямо атаман, хулиган из хулиганов, спасу нет. Бедных, однако, и кротких, вроде Евдокии, не обижал и в обиду не давал. Вскоре угодил он в тюрьму, а потом уж без остановки пошел по лагерям. На воле совсем мало пребывал. Слава тянулась за ним темная, худая. Но, видно, не совсем конченый был человек. Как-то Евдокия, еще не будучи на монашеской стезе, разговорилась с одной монахиней, много претерпевшей за веру. Как оказалось, слыхала та про Лешку в местах не столь отдаленных. Изрядно пришлось ей там пострадать. В лагере монахини старались держаться вместе, помогали друг другу, прятали свои сокровища — Молитвослов и Псалтирь. И вот как-то в пересыльном при одной проверке все-таки нашли их книги. Отобрали, конечно. Ну куда монахиням без Псалтири? Беда. Тут кто-то посоветовал: «А вы обратитесь к Лешке владимирскому, он поможет». Лешка был в большом авторитете, и даже лагерное начальство считалось с ним. В общем, книги вернули. Сколько земных поклонов положили монахини Спасителю — и сосчитать нельзя, а за Лешку молились особо.
Много лет прошло. Евдокия тайно стала монахиней и жила еще в деревне. Вот пронесся слух: Лешку привезли. Видно, сочтены были дни. Худой, изможденный, туберкулез совсем измотал. Здесь, у матери, он ожидал вызова в стационар.
Шла Евдокия на почту, и вдруг потянуло ее в дом в Лешке. Заходит. Сидит бедолага на кровати, скелет один, руки на коленях, глаза закрыты.
— Здравствуй, Леша!
— А, тетя Дуня, проходи.
— Как ты?
— Да, как видишь, подыхать скоро.
— Что ты, еще поправишься. Вон мать как тебя обихаживает — и молоко, и сливки.
— Ничего не хочу, душа у меня горит, свет не мил.
— Вот у меня просфора, съешь?
— Просфору?
Лешка весь изогнулся, как знак вопроса.
— Просфору съем.
Съел все до крошечки.
— Какая вкусная!
— Леша, а ты крестик носишь?
— Да спрашивал у матери, не нашла.
— Леша, а исповедать свои грехи не хочешь? Причаститься потом.
— Хочу-то хочу, да только до церкви мне не дойти, сама видишь, какой я, а проехать в Ильинское сейчас нельзя.
— Леша, а давай, ты напиши свои грехи на бумаге, мать отнесет ее отцу Николаю. Может, он заочно отпустит. Легче тебе будет, поверь.
Лешка задумался. Тяжело ему было, будто ворочал внутри себя огромные глыбы, из последних сил напрягался, лицо стало совсем каменным.
— Ну-ко подай мне вон из шкафчика тетрадку да карандаш.
Евдокия подала, чувствуя, что настала главная минута в жизни человека, боялась нарушить ее, тугую сосредоточенность Лешки. Он весь ушел в себя. Медленно начал писать. Попишет, закроет ладонями лицо, будто пылающее от стыда, и снова пишет. Закончил.
— А ты подожди, может, еще чего вспомнишь.
Лешка посидел, подумал и снова начал писать. И так несколько раз принимался. Наконец подал бумажку Евдокии и откинулся на кровати в изнеможении. Монахиня пошла в горницу к Лешкиной матери Надежде и велела немедленно идти в Ильинское. Та ни в какую. Мол, должны приехать за Лешкой, увезти в больницу. Евдокия все-таки убедила, обещала присмотреть за больным. Напоследок наказала ни в коем случае не разворачивать бумажку.
Дорога была тяжелая, едва дошла старая. Отец Николай как будто ждал. Взял бумажку, кивнул Надежде — и в церковь. Подвел старушку к иконе Спасителя, велел молиться, а сам ушел в алтарь.
Долго не было батюшки. Вышел весь в слезах и говорит:
— Ты вот что, Надежда, отправляйся немедля в Киржач. Он уже там, в больнице. Иди, не мешкай.
А идти больше пятнадцати километров. Откуда силы взялись — пошла. Добралась мать до больницы уже затемно, от усталости ног не чует. Подает бумажку сыночку, что в ней — не знает, сама слезы концом платка утирает, душа-то не на месте.
Лешка взял листок, развернул да как рванется с постели вверх, да как закричит:
— Господи, Господи!
Слезы брызнули, бумажку целует и слова не может вымолвить. Больные бросились к Лешке:
— Что с тобой?
А он упал на подушку, лежит такой немощный, счастливая улыбка на устах, едва шевелит губами:
— Отхожу я, братцы…
Так и умер на руках у матери, умер, как тот разбойник на кресте, с глубокой верой в свое спасение.
— А что на бумажке-то было? — вырвалось у меня.
— А никто не знает, так уж получилось. Главное, что был прощен и отошел ко Господу с легкой душой.
Мы замолчали. Монахиня снова ушла в себя, а я размышлял над великим значением ее простых, понятных и таких нужных людям слов.